Август 68
Должна признаться, что за ввод Советских войск в Чехословакию я не испытывала никакого стыда. Какой мог быть стыд, когда правительство, которое я считала лютым врагом, ввело танки в свою колонию, которая пыталась надеть «человеческую маску» на харю социалистического режима? Всю «чешскую весну» я слушала по BBC и прочим «голосам» вполслуха из-за выражения «социализм с человеческим лицом». Язык не обманешь.
Наступил август, первый в жизни отпуск на работе, а не студенческие каникулы. Отпуск оплачиваемый, дали кучу денег, и все десятирублевками, красненькими. Штук наверно 20, на нас двоих с мужем.
Друзья захлебываясь рассказывали о прелести Коктебеля и уговорили нас поехать в восточный Крым. Приехали мы раньше их в поселок «Планерское», который после Симеиза и Кацивели произвел на нас самое неблагоприятное впечатление. Никакой зелени, узкая линия каменистого пляжа, выжженные холмы. Сначала мы сняли маленькую терраску, крыша которой, как оказалось в первую же ночь, протекала, и дождь лил прямо на наши сдвинутые койки. Так мы и просидели эту ночь на кроватях под зонтиком.
Не то на следующий день, не то несколько погодя, прорвало поселковую канализацию и на пляже стало вонять говном, которое шло прямиком в море. Хотелось бы красиво связать это событие с 21 августа, но к тому времени канализацию починили. А нам удалось переехать в маленькую комнатку в глинобитном доме, как я понимаю, принадлежавшем когда-то крымским татарам. Теперь он принадлежал украинской семье, сдававшей комнатки дачникам.
С приездом друзей вся наша коктебельская жизнь изменилась. Они показали нам дивные дальние пляжи, устроились с нами вместе на пансион к хозяйке, которая кормила нас домашним обедом, и, принадлежа, в отличие от нас, к писательским кругам, представили знаменитым старикам. Помню, как они представили нас Кулешову с Хохловой, про которых я тогда ничего не знала, даже к Марии Степановне они были вхожи.
И вот как-то под вечер, сидим мы, если не ошибаюсь, на пляже в Сердоликовой бухте, и я спрашиваю нашего друга: «Слушай, а что там происходит в Чехословакии?» И он мне очень объективно, подробно рассказал о действительно серьезном стремлении населения к отходу Чехословакии от политики Коммунистической Партии. Выслушав его и поверив в серьезность происходящего, я спросила: «Но почему же тогда «мы» не введем танки? Весь опыт нашей жизни говорит о том, что пора вводить танки». И мой собеседник очень убедительно объяснил, почему «они» этого сейчас делать не станут: опыт Венгрии, репутация в мире, лучше тихо задушить, чем устраивать международный скандал. Не помню всех его доводов, но уверенный тон и логические доводы меня вполне убедили.
Утром мы проснулись от стука в окошко. За окном стояли наши друзья и произнесли они одну фразу: «Ввели танки».
А какая была на пляже тишина в этот день! Кто маленьким кружком близких друзей, кто по одиночке, вжимаясь ухом в «Спидолу», пытались разобрать, что передают иностранные голоса. Почему на пляже? Надеялись на меньшую эффективность глушилок, некоторые даже понимали английский или немецкий, и тихо переводили друзьям. Но никто не обсуждал происходящее. Просто слушали молча. Лежали рядами члены Союза писателей, рядом с нами был Василий Аксенов. Конечно, было ощущение, что произошло нечто, что изменит нашу жизнь, но основным чувством была ненависть к «ним» и сострадание к чехам.
То, что было потом, описано бесчисленное количество раз. В моей жизни произошли большие перемены, никак с историческими событиями не связанные. Через три месяца умер от рака мой отец, встречавший с мамой нас на вокзале и поразившийся тому, как хорошо я, его ребенок, разбираюсь в составе чехословацкого политбюро и в судьбах его членов. Тогда мы еще не знали о папином диагнозе.
Поездка в Чехословакию в составе комсомольского «Поезда Дружбы»
Как-то осенью 1970 года по издательству «Прогресс», где я тогда работала корректором в редакции учебников, разнеслась весть, что все желающие поехать в Чехословакию в составе комсомольского Поезда Дружбы могут записаться и сдать деньги на путевку. Никакой проверки, ограничений, собеседования – запишись и езжай. Что я и сделала, к нескрываемому осуждению более принципиальных и благородных друзей. Но я не могла устоять перед возможностью поехать ЗА ГРАНИЦУ, о чем вообще-то никто из нас даже не мечтал.
Надо сказать, что когда бы мне ни предстояло что-нибудь важное и приятное, например, собственная свадьба, или поездка на юг, или, как теперь, за границу, я серьезно заболевала, с высокой температурой и всеми показаниями для стационара. Вызванный на дом врач выслушала меня, нашла тяжелый бронхит, а узнав о намечающейся поездке, спросила: «В Чехословакию?! В нашу или в немецкую?» Но я все-таки поехала в «нашу» Чехословакию, после 1968 года нашу вдвойне.
Нам было сообщено, что «для подарков» можно вести с собой две бутылки водки, два блока сигарет и баночку икры, если кто может достать дефицитный продукт. В назначенный день группа молодежи собралась на вокзале. С нами ехал официальный руководитель, хрестоматийный работник райкома комсомола, пышущая здоровьем комсомольский секретарь издательства, кажется ее звали Маша, и мы, молодые корректоры и младшие редакторы. Каждому было не больше 28 лет.
Я сразу забралась на свою верхнюю полку, надеясь поскорее во сне доболеть. А народ высыпал в коридор покурить. Когда мы доехали до границы, сигарет почти ни у кого не осталось: скурили все запасы. Границу мы переезжали ночью. Тогда впервые я поняла, до какой степени наше сознание было искалечено пропагандой. Нет, политически я была вполне просвещена. Но само понятие «граница» имело для меня совершенно мистический смысл. Поражало все: вот эта земля, этот полустанок, эта пожелтевшая травка еще здесь, а вот все такое же, в десяти метрах, уже совершенно другое, запретное, принадлежащее иному миру.
Нас высадили из вагона, а пока подгоняли другой состав, «европейский», на узкую железнодорожную колею, мы все сгрудились в комнате ожидания на пограничном полустанке. Все были уставшие, тихо чего-то ждали. Потом нам раздали «сухой паек». Что в нем было, я не помню, но восхитило то, что каждый крошечный продукт был в особой, уже иностранной упаковке. Дальше ехали в сидячем вагоне. Приехали в Братиславу. Вышли из вагона. Нас приветствовали словацкие пионеры с цветами. Их руководитель произнес речь. Потом переводчик перевел ее на русский, хотя почти все было и так понятно. Потом нас посадили в автобус и куда-то повезли. Оказалось, что привезли в райком комсомола. Рассадили за стол, всем налили слабенький чай. А мы стеснялись сказать, что хотели бы попасть в уборную. Началась торжественная часть. По очереди выступали молодые работники братиславского райкома комсомола, а потом речь каждого переводили на русский. А мы все уже исступленно мечтали о сортире. Наконец, торжественная часть кончилась, нас опять посадили в автобус и повезли, как нам сказали, в замок «Красный камень», где нас должны были разместить. Мы думали, что это близко, но оказалось, что замок этот в часе езды. Сейчас я просто не понимаю, почему никто не осмелился упомянуть туалет, я в том числе. Вот чувствовалось, что это неприемлемая тема. Я начала подозревать, что и эти долгие бессмысленные речи, и дальняя дорога, и ни малейшего намека на возможность посетить туалет – это форма пассивного сопротивления, что наши «хозяева» над нами издеваются, и радовалась их желанию хоть как-то выразить свой протест и презрение к нам.
Наконец, мы подъехали к этому замку, который стоял на высоком холме, заросшем деревьями. Тут появился представитель администрации и сообщил с извинениями, что произошла небольшая авария, в замке сейчас нет воды и поэтому уборные не работают. Мы покорно разбрелись в разные стороны – мальчики налево, девочки направо – и, наконец, отдали дань природе. Потом нас провели в просторный подвал, где я впервые увидела двухэтажные металлические кровати с огромными теплыми перинами. Хотя стоял конец ноября, замок не отапливался, и в подвале было страшно холодно. Правда, в проходах между кроватями были две чугунные печки и ведра с углем, которым эти печки нам предложено было топить, но желающих не нашлось.
Предложено было спуститься в столовую, совершенно средневековое помещение со сводчатым потолком, где нас ожидал обед. Мы были уже очень голодны, но так устали, что тихо расселись за столами и стали ждать еды. Молодые красивые парни разносили тарелки с томатным супом, по половнику на человека. Хлеба не было. Потом принесли гуляш, несколько кусочков мяса с кнедликами. В полной тишине мы скушали поданное второе и продолжали тихо сидеть, а на вопрос руководителя «официантов», «А чего вы ждете?», все ответили, не сговариваясь, хором: «Компота». Но руководитель сказал: «За компот комитет комсомола не платил».
Мы покорно вернулись в свой каменный подвал, залезли под перины, согрелись и заснули.
Утром вода уже была, но совершенно ледяная. Несколько человек, я в том числе, умылись до пояса, впервые за три дня, и помню, что секретарь Маша мыться ледяной водой не собиралась и смотрела на нас с особым отвращением, инстинктивно чувствуя в нас, умывающихся, чуждую породу.
Удивительно, как несмотря на привычную осторожность, все сразу понимали, кто есть кто. При каждом проявлении непривычной любезности я повторяла вполне обычные советские шутки про иностранцев: «Ну, дикари! Что с них возьмешь, дикари, дети гор», за что кто-то доброжелательно и тоже шутя называл меня «контрой», а некоторые, среди которых, как мне кажется, был Виталий Дымарский из французской редакции и секретарь Маша, просто отсекли меня, как будто меня не существует.
В общем, Братислава не произвела на меня особого впечатления. Нас очень опекали представители райкома комсомола, всюду мы ходили группой, и нас предупредили, что в Праге надо будет быть особенно осторожными и от группы никуда не отходить. И вот поезд подошел к вокзалу в Праге, мы вышли из вагона. И тут я расплакалась.
Я сразу поняла, что вот это – старинная Европа. Мне казалось, что я узнаю этот город, что этот мир истинно мой. По этим камням шли советские танки. Это был город, в котором сжег себя Ян Палах. Завоеванный город. По которому я буду ходить «в составе группы». Скрывать свои чувства. Знать, что никогда сюда не вернусь.
Нас отвели в гостиницу в самом центре. И предоставили самим себе! Очевидно, пражский комитет комсомола не был таким сознательным, как братиславский.
Уже стемнело, когда мы вышли на улицу. Несколько девчонок из нашей редакции. На стене одного из зданий мы увидели какой-то аппарат. Мы с подругой задержались, а две другие подошли поближе и с неописуемым восторгом увидели, что это автомат, в котором можно купить презервативы! Как громко они заржали, как, сгибаясь буквально пополам, чуть не катались от смеха! Я даже не ожидала от себя такой гадливости и такого стыда – за них, за себя, за то, что принадлежу этому вульгарному, тупому стаду. Нет, будь, что будет, но больше я с ними ходить никуда не буду. Все равно это мой последний раз за границей, в Праге, в центре Европы.
И действительно, такого острого ощущения настоящей старой Европы я никогда больше не испытывала: ни в Париже, ни в Лондоне, ни даже в Толедо. В эти страны я попала только спустя двадцать – двадцать пять лет. А Прага тогда, казалось, не изменилась за столетие: старые дома конца 19 или начала 20 века, не знавшие ремонта, но прекрасные в своей аутентичности, «живые», узкие улицы, плохое освещение. На цоколе нескольких домов я видела написанное мелом имя: Ян Палах.
Как-то в сумерки я возвращалась в гостиницу и встретила древнюю старуху, которая осторожно пробиралась по улице, держа в руке высокую кружку с пивом, которое она, видимо, купила в ближайшем кафе и несла к себе домой, к ужину.
В ту поездку люди на улице меня не принимали сразу за советскую, вероятно потому что я спрашивала дорогу по-английски, но я считала необходимым честно признаться, откуда я приехала. Ни разу я не столкнулась с враждебностью, между мной и собеседником сразу возникало понимание. Очевидно во мне было что-то, что позволяло и моим сослуживцам шутя называть меня «контрой».
В один из дней наша группа отправилась на квартиру, где проходила «знаменитая» Пражская конференция 1912 года. А я откололась и пошла по найденному в путеводителе адресу на древнее еврейское кладбище. Оно представляло собой ряды покосившихся, частично вросших в землю надгробий с высеченными на древнееврейском языке именами людей, умерших столетия назад. Рядом стояло сложенное из серых камней небольшое здание недействующей Староновой синагоги, построенной в 13 веке. Какой-то пожилой еврей ее охранял и пустил меня внутрь. Так первый раз в жизни я оказалась в помещении синагоги. Никогда больше ни в одной синагоге я не испытывала ничего подобного тому волнению и скорби, какие испытала в этом месте. Я ощущала незримое присутствие людей, в течение семисот лет, десятками поколений, молившихся в этом, сегодня пустом готическом каменном здании.
Потом, по совету сторожа, я пошла в другую, менее заброшенную синагогу, в которой была выставка старинного ритуального серебра. И глядя на подсвечники, курильницы, блюда, бокалы я не могла не думать о гибели последних владельцев этих предметов.
Пожалуй, это был самый значительный, запомнившийся мне день поездки.
Все остальные дни были отмечены каким-нибудь фарсовым событием. Накануне отъезда из Праги наш райкомовский сопровождающий сообщил, что он не возражает, если мы все, под его руководством, пойдем в Люцерна холл, где показывают стриптиз. Это 1970 год! Пошли человек восемь, самых любознательных. Побывавшие там, как оказалось, раньше, посоветовали сесть поближе к сцене, «где лучше видно». Явились мы задолго до начала, чтобы занять рекомендуемые места. Когда официант предложил заказать вино, мы послушно заказали бутылку, которую целиком выпил наш руководитель. Все остальные были молоденькие девушки, делавшие вид усталых знатоков, которых ничем не удивишь. Может быть, я сужу по себе. Смотрела я на все происходящее во все глаза, стараясь запомнить получше, чтобы рассказать потом друзьям в Москве. Это был первый и последний стриптиз, который я видела в жизни. Появились стриптизерши: немолодые, довольно полные дамы, изображавшие по очереди то гимназистку, то учительницу, то акробаток или актрис. Они деловито, привычно раздевались, прохаживались по сцене, а потом уходили за кулисы, а мы с усталым, скучающим видом хлопали. К этому времени в зале появились «настоящие» иностранцы: немцы и англичане. Они никакого вина не заказывали, и больше были заняты разговором между собой, чем представлением на сцене. На самом деле, все это мне казалось похожим на кабаре в Германии в годы нищеты и унижения после Версальского мира, о которых я читала в романах Ремарка.
Потом начались танцы, танцевал твист наш совершенно упившийся комсомольский вождь. Мы постарались быстренько уйти.
И последнее воспоминание. Один день мы провели в Брно. Там нас повезли на угольную шахту, спуститься вниз и посмотреть на труд шахтеров. Несколько человек, и я среди них, категорически отказались и остались в автобусе. Когда через час или два группа вернулась, оказалось, что одна из экскурсанток была беременна и в духоте и неудобстве подземной камеры потеряла сознание. Все стали бурно обсуждать происшедшее. Мне запомнилось, как секретарь комсомола Маша удивлялась такой чувствительности и сообщила, что она была беременна много раз и никогда не испытывала никаких неудобств, тем более, что всегда своевременно делала аборт. Больше про Брно я ничего не запомнила.
В следующий раз я оказалась в Чехии в конце апреля 2001 года, на конференции славистов. Когда я спросила на площади имени Яна Палаха какого-то прохожего, по виду студента, кто это такой, Ян Палах, он пожал плечами и признался, что не знает. На Карловом мосту было не протолкнуться. Туристы, особенно много русских, заходили в магазины хрусталя, рассматривали ювелирные украшения из гранатов, фотографировали виды и друг друга на их фоне.
Пошла я в Староновую синагогу, о чем жалею до сих пор. Ее покрасили в розовый цвет. Открыли в ней музей. Вход на древнее кладбище и в музей сделали платным. Очередь растянулась на два квартала. Экскурсию вела тетка-экскурсовод. На кладбище были проложены дорожки, кажется, доски, и по ним непрерывной цепочкой шли экскурсанты.
Зато в городе открылось множество ресторанов, кафе, пивных и везде можно было заказать разнообразную и очень вкусную еду и выпивку, сравнительно недорого. Но главное, я стала на тридцать лет старше.