О проекте Поддержать
Воспоминания

Алексей Бартошевич

театровед, профессор ГИТИСа

Алексей Бартошевич

Мне было 29 лет, я уже преподавал в ГИТИСе, и август 68-го застал меня в Коктебеле на море. Тогда все слушали западные голоса по мобильным приемникам. Иду по пляжу, сидят люди на песке, у каждого в руках с вытянутой антенной приемник, и вдруг оттуда раздается советское радиосообщение о вводе войск в Чехословакию. И я до сих пор помню какое-то ужасно подавленное настроение. И ведь кто в Коктебеле на пляже-то? Интеллигенция! Московско-ленинградская. И все понимали, что кончится не только Пражская весна, но и оборвутся те изменения, которые робко, медленно, все-таки происходили в Советском союзе.

Естественно, первое, чем запомнился мне 1968 год, это происходившее в мае в Париже. Это переломный момент в европейской культуре и политической истории. Высшая точка молодежной революции и радикальных восстаний пришлась именно на Париж, Сорбонну: бои между студентами и полицией, ввод войск, страшный и гибельный приказ Де Голля… Я вообще никакого отношения к политике никогда не имел, как и к диссидентам. Был нормальным, законопослушным, среднестатистическим молодым человеком. Дело другое, чему я сочувствовал…

Историческая справка

30.05.1968

В ФРГ Бундестаг принимает решение по «чрезвычайным законам», воспринятых обществом как ограничение гражданских прав и строение авторитарной власти. Вспыхивают массовые протесты студентов и внепарламентской оппозиции.

Как и все мои друзья и ровесники, мы сочувствовали, однако важно заметить, что на Красную площадь с лозунгами протестов против ввода войск в Чехословакию, я не просто не вышел, но и в голове такого не было. Против Советской власти я не бунтовал из трусости, как и подавляющее большинство моих знакомых. Я занимался своими делами, историей театра, в том числе и зарубежного.

Вы знаете, все эти события были поворотными и для европейского театра. Во-первых, волей-неволей в театр просочились и те события, происходившие в мире. В Париж специально из Америки приехал леворадикальный авангардный театр living, он специально участвовал в восстании и бунте. Тогда же огромная масса молодых людей приступом ринулась в один из самых знаменитых театров – Одеон, захватили его, он был рядом со студенческим кварталом. Захватили его и держали осаду, полиции сопротивлялись. Все это было в мае 68-го.

Историческая справка

15.05.1968

Протестующие в Париже занимают здание театра «Одеон», объявляют о создании Комитета революционного действия, на фасаде вывешивают красный и черный флаги.

А Одеоном руководил Жан Барро, одна из самых крупнейших фигур французского театра. Он всегда сочувствовал молодежи и левым настроениям, считал себя социалистом. Однако он почувствовал себя в ужасном положении, его отодвинули (руководство отправило его в отставку вместе со всей труппой. – прим. Ред.), а самим молодым людям было плевать на него, они боролись с политической системой и властью, а Барро был для них официально признанной фигурой, рассматривали его в одной связке с правительством. И для него это стало личной трагедией, и в сущности – переломом в жизни. А после Барро эта толпа молодых пошла в Авиньон, к другому великому французскому режиссеру и создателю Авеньонского фестиваля – Жану Вилару. Но для толпы и Вилар был просто фигурой государственного культа официоза. Молодежь ворвалась на фестиваль 68-го, и ликвидировала его.

Высшая точка студенческих волнений, она охватила всю Европу: и в Германии студенты бунтовали, не говорю и про Америку, где это приобрело огромные масштабы, даже в Англии, где социальные плиты более мирными были и спокойными. В результате движение породило авангардный театр. Все, что происходит и сейчас в молодежном театре в России – прежде всего ученичество у того западного авангарда 68-го года.

И дело в том, что в культуре, как и в политике, революционные движения происходят в мире по общим законам. Влияние было не только прямое, ведь все были в курсе. Русская молодежь , студенчество болели теми же настроениями, дело ведь даже не в информации, а в общих закономерностях: и там [на Западе] боролись с системой, официозом и диктатурой, и здесь как-то пытались противостоять. Тогда же у нас появилась плеяда новых имен в культуре: расцвет Современника с Ефремовым во главе, театр на Таганке… Это был театр молодежи и для нее. Атмосфера вольности, свободы…В те годы формировалась моя молодость, театральные вкусы.

Конечно, в те года все знали о «Хронике текущих событий». Но самиздат в руках не держал, получал какие-то новости от приятеля, он напрямую был связан с диссидентами, журналы мне еще иностранные время от времени приносил. Один раз он мне принес большой том Иосифа Сталина «Вопросы ленинизма». Поднимаю обложку, а там сделано пустое пространство, где лежал «Архипелаг Гулаг». Такие шутки.

Все же основным источником было радио. Ведь все слушали голос Америки, немецкую волну, Би-би-си, и иногда прорывались к Радио Свобода, что было очень трудно, поскольку глушили. Знаете, анекдот был? Идет человек по улице и гудит: «Буууу!». У него спрашивают: «Что ты делаешь?»,– а он отвечал: «Я глушу в себе голос свободы». В те же годы люди более-менее уже ездили на Запад, сюда приезжали довольно часто в том числе западные театры, правда классические. Приезжала моя коллега Лариса Солнцева – специалист по чешскому театру, и у нее хватило смелости не разрывать связи со своими коллегами на Родине. Это удавалось немногим: люди из понятной робости рвали контакты: у людей был страх за свою судью, свою профессию.

Были и газеты, и журналы. У меня был доступ в библиотеках в спецхран – особое отделение, я так часто читал их в «Иностранке». Брал направление из института с просьбой, практически дословно: «такой-то человек занимается современным французским, например, театром и нуждается в ознакомлении с современной прессой». Вот я и знакомился с театральными разделами, разумеется, но прежде читал политические статьи.

Ввод войск в Чехословакию был ожидаемым. Было ясно, что советское правительство так или иначе среагирует на события в Словакии и эти попытки найти контакт, когда Брежнев встречался с Дубчеком. Они пытались договориться, Дубчек убеждал его: «Ничего с системой не произойдет, это просто «социализм с человеческим лицом», из Варшавского договора не выйдем». Мы понимали, что советские вожди этими обещаниями не удовлетворятся.

Все мы понимали, что если мы хотели быть порядочными, то должны что-то сделать. Но все хотели спокойной жизни, сохранить позиции в профессии. Я желал продолжать преподавать в ГИТИСе, если бы я хоть что-то сделал, меня вышибли бы и я бы потерял работу. Хотите, называйте трусостью… Это так и было, трусость. Во всяком случае, духу, чтобы что-то предпринять, мне не хватило. Хотя, когда в компаниях встречались, разговаривали только об этом. Мои родители понимали, что это кошмар, но я не могу припомнить каких-то разговоров по этому поводу. Моя мать была современницей 30-ых годов, и в ней этот советский традиционный страх крепко сидел, она пугалась упоминать это и особо в разговоры не вступала. С отцом, может, чуть иначе, но сказать, что у меня с ним на эту тему были долгие разговоры…

Если говорить снова о событиях в Москве: я знал много людей, кто был знаком с участниками демонстрации на Красной площади, из них приятель, который с Солженицыным в обложке Сталина ко мне приходил. В конце концов КГБ ему стал наступать на горло, и он эмигрировал во Францию. Женился на француженке. Мы восхищались мужеством демонстрантов. А, с другой стороны, многие и так говорили: «Ну, все! Они вышли, теперь всем будет хуже. Начнут закручивать гайки». Думали о собственном будущем и своей стране.